Проводник смерти - Страница 6


К оглавлению

6

Сорокин поморщился. Ему вдруг припомнилась книжка про то, как обитатель четвертого тысячелетия космической эры швырялся в чернильницу бумажными шариками.

— Беллетристика, — с отвращением сказал он. — Библиотека приключений и фантастики. Цирк. И даже не цирк, а балаган — с бородатыми женщинами и человеком-мухой. Несерьезно это, майор.

— Да почему же несерьезно? Наши высотки — это вам не Эверест какой-нибудь. Особенно сталинские.

По ним же карабкаться — одно удовольствие.

Сорокин высоко поднял левую бровь.

— Я имею в виду, для человека с соответствующей подготовкой, — быстро поправился Амелин. — Скажете, мало у нас таких?

— Урка-скалолаз, — с сомнением предположил Сорокин. — Хотя урками, конечно, не рождаются… Да нет, это какой-то Голливуд!

— Обзываться все умеют, — проворчал Амелин. — Особенно на младших по званию. В общем, при всей фантастичности это можно принять в качестве одной из версий. Кто нам мешает осторожно пощупать всяких альпинистов, циркачей, гимнастов… кто там еще подходит по профессии?

— Монтажники-высотники, — с невозмутимым видом подсказал неисправимый Амелин, которого, казалось, не мог по-настоящему огорчить даже уход жены.

— Монтаж… тьфу на тебя! Шуточки ему…

— Да какие уж тут шуточки, — внезапно помрачнел майор. — Это ведь еще не все.

— Так, — обреченно сказал Сорокин. — Есть свежие новости?

— Сообщение поступило полчаса назад. На этот раз он отметился возле Белорусского вокзала. Группа из райотдела уже на месте, так что вам туда ехать незачем…

— Да я и не собирался. Что же мне, за каждым домушником по Москве гоняться?

— Видите ли, товарищ полковник… На этот раз на месте преступления остался труп.

Глава 2

До некоторых пор все было предельно просто и ясно.

Человек, которого какой-то острослов в милицейских погонах уже успел окрестить «Мухой», никого не убивал и убивать не собирался — у него не было ни склонности к мокрым делам, ни каких бы то ни было причин ими заниматься. Это вовсе не означало, что он пацифист по натуре.

В свое время этот гибкий, несмотря на возраст, невысокий, но пропорционально сложенный мужчина с твердыми, как железо, но удивительно подвижными пальцами отправил к Аллаху немало правоверных бородачей, но тогда на нем была военная форма, и никто (кроме, разумеется, все тех же пацифистов) не считал его поведение зазорным. Благодарная Родина прицепила ему на грудь парочку медалей и орден Красной Звезды, а бородатый корреспондент столичной газеты, которого на подступах к лагерю чуть не шлепнул часовой, принявший его за «духа», накатал о его подвигах восторженную статью, впоследствии изрубленную в капусту, а после и вовсе запрещенную военной цензурой. Муха, которого в то время еще никто так не называл, не обиделся.

Он вообще редко обижался, а уж обижаться на военную цензуру или, того чище, на Родину полагал делом абсолютно бессмысленным.

Разговоры об «афганском синдроме» и «потерянном поколении» казались ему пустой болтовней — сам он не чувствовал себя ни полусвихнувшимся боевым роботом, ни потерявшим смысл жизни персонажем романов Ремарка. У него была его работа, при нем было его мастерство, его хобби, его, если угодно, талант.

К тридцати пяти годам он начал понимать, что вершина его жизни пройдена, и все, что ему осталось — это движение под уклон. Это было неприятное открытие, которое рано или поздно делает любой человек. В его случае положение усугублялось хроническим безденежьем и тем обстоятельством, что его жена и дочь стали все чаще выражать недовольство по поводу его жизненного кредо — «бедный, но честный». Им было глубоко наплевать на его честность. Да и не только им. Вокруг крали все подряд, почти не скрываясь, раздуваясь от жира и спеси, и очень часто те, кому он по роду своей деятельности оказывал помощь, вместо простых слов благодарности со снисходительным видом совали в нагрудный кармашек его рабочей одежды зеленые бумажки. В конце концов он стал напоминать себе огромный дуб, гордо возвышающийся посреди поля — дуб, сгнивший изнутри, но продолжающий шелестеть кроной в ожидании порыва ветра, который его повалит. Это было мучительное чувство раздвоения, и он почти обрадовался, когда сереньким воскресным утром его старинный приятель Валера Кораблев, уже четыре года державший ломбард на Петрозаводской, отставив в сторону полупустую кружку пива и ловко распатронивая вяленого леща, вдруг негромко сказал, глядя куда-то в сторону:

— Пропадаешь, братуха. Пропадаешь ни за что!

— Чего? — переспросил он, не донеся до губ свою кружку. — С чего это ты взял, что я пропадаю?

— Я же не слепой, — ответил Кораблев, с хрустом сдирая с леща кожу. Да и ты не первый, кто от своей великой честности по миру идет.

Тот, кого через пару месяцев растерянные сыскари окрестили Мухой, поставил кружку на стол, так и не сделав глоток. Он полез в карман, выложил на столик мятую пачку «примы» и закурил, щурясь от дыма и с интересом разглядывая Кораблева. К столику, шаркая по бетону подошвами рваных растоптанных ботинок и кривя небритую рожу, приблизился бомж Ванюша, намереваясь разжиться глотком пивка и чинариком, а то и целой сигаретой.

— Отвали, — не оборачиваясь, сказал бомжу Кораблев. — Не мешай разговаривать. Придешь позже.

Ванюша покорно зашаркал к другому столику. Глядя, как Кораблев деловито расправляется с лещом, человек, которому в ближайшее время предстояло стать Мухой, глубоко затянулся сигаретой и сказал:

6